– Вы женились на моей хорошей знакомой? – продолжал Бакланов.
– Да-с, на Казимире Михайловне, – отвечал и на это Ковальский.
Бакланов еще несколько времени постоял около приятеля, поласкал его взглядом, а потом, молодцевато тряхнув волосами, как гривой, пошел далее, а Ковальский опять принялся сновать взад и вперед.
Поклонившись в гостиной старухе Сабакеевой, игравшей в карты, Бакланов прямо устремился к mademoiselle Евпраксии, которая, в голубом барежевом платье, стояла у балкона.
На этот раз она ему показалось Дианой, только несколько полноватою.
– Голубой цвет решительно создан для вас! – сказал он ей после первых же приветствий.
– Да, я люблю его, – отвечала девушка, как бы не обратив даже внимания на его комплимент.
Бакланов придумывал, о чем бы таком с ней попикантнее заговорить.
– Я всегда при этаком близком расстоянии, как вот здесь, света и темноты, – сказал он, указывая на темный сад и светлую гостиную: – всегда чувствую желание из света итти в темноту, а из темноты на свет: отчего это?
– От нечего, я думаю, делать; надобно же куда-нибудь итти, – отвечала Евпраксия.
– Да-с, но это скорее то инстинктивное желание, которое человек чувствует, взойдя на высоту, броситься вниз.
– А то трусость! – сказала Евпраксия.
– Вы думаете? Сами вы, значит, трусливы?
– Напротив… Я ничего не боюсь!
– Даже несчастий в жизни?
– Что ж?.. Я их перенесу, я терпелива.
«Она очень не глупа, а как хороша-то, хороша-то, Боже ты мой!» – думал Бакланов.
Во все это время, из другой комнаты, Казимира, по-бальному одетая, беспрестанно взмахивала на него свои глаза. Самой отойти оттуда ей было нельзя: она разливала для гостей чай.
– Mesdames! пойдемте в сад, в веревочку играть! – вскричала молоденькая дама, все время ходившая с разыми мужчинами по саду растрепавшаяся, зацепляясь за древесные сучья, всю себе прическу.
– В сад! в сад! – повторяли и находившиеся в гостиной.
Евпраксия, впрочем, подошла и о чем-то спросила мать.
– Можно! – отвечала ей та.
Все вышли и разместились на ближайшей к балкону площадке, на которой было довольно светло. Первая стала в веревочку сама Евпраксия и потом, сейчас же обернувшись, ударила Бакланова по руке.
Он замер в упоении от прикосновения ее милой ручки и, войдя в круг, хотел сам сейчас же ударить Евпраксию по руке; но она успела ее отнять, и Бакланов ударил ее соседа-правоведа и сам стал на его место.
– Отчего вы меня первого ударили? – спросил он Евпраксию.
Она сначала на это только улыбнулась.
– Отчего? – повторил Бакланов.
– Так… Вы очень смешно стояли… – сказала она и потом с гораздо большим одушевлением прибавила: – Смотрите, Хламовский непременно ударит mademoiselle Catherine!.. Ну, так и есть! – прибавила она почти с грустью, когда Хламовский в самом деле ударил mademoiselle Catherine.
«О, она еще совсем ребенок! Но мила, удивительно мила!» – восхищался Бакланов.
Напоив всех чаем, Казимира наконец вышла к играющим и, прислонившись к дереву, в несколько мечтательной позе, начала глядеть на Бакланова. Тому отвечать на ее нежные взгляды – было решительно стыдно; а продолжать любезничать с Евпраксией он побаивался Казимиры.
Одушевление игры между тем заметно уменьшилось, и за веревочку держались только некоторые.
– Если хотите меня видеть, приходите в темную аллею, – сказала влруг Казимира, подходя к Бакланову.
Он в это время всей душой стремился итти за Евпраксией, которая, с несколькими кавалерами, входила на балкон; но как же, с другой стороны, было отказаться и от такого решительного предложения?.. Однако он пошел в комнаты.
Казимира по крайней мере с час гуляла по аллее; платье ее почти смокло от вечерней росы. Возвратясь в комнаты, она увидела, что Бакланов преспокойно стоял у колонны и смотрел на танцующих.
– Что же вы? – сказала она, подходя к нему.
– Нельзя было: ко мне пристали разные господа, – отвечал он ей с гримасой.
– Ну, после как-нибудь! – сказала Казимира: она обыкновенно привыкла все прощать Александру и даже не замечала, как он с ней поступает.
Герою моему, впрочем, судьбою было назначено в этот день терпеть от всей семьи Ковальских.
Его некогда бывший приятель, так робко его на первых порах встретивший, вдруг, к концу вечера, выставился в дверях и стал его пальцем вызывать. Бакланов сначала даже думал, что это не к нему относится; но Ковальский наконец сделал угрожающий жест и махнул всей рукой.
Бакланов вышел.
– Пойдем-ка выпьем!.. – заговорил Ковальский: – у меня там водочка и колбаска есть… Я ведь никогда на эти супе-то франсе не хожу, а у меня там все свое.
– Полно, как возможно! Я не хочу и не пью!
– Не пью, чорта с два!.. старый студент! не пью! – говорил Ковальский, таща Бакланова за руку сначала в какой-то коридор, а потом в небольшую комнатку, в которой стояла водка и закуска.
– Ну, валяй! – говорил Ковальский, наливая приятелю огромнейшую рюмку.
– Не могу я! – возразил тот решительно.
– Ну так подлец, значит! – проговорил Ковальский и хватил сам рюмку, а потом и другую.
– Мало же тебя жена муштрует, мало! – говорил Бакланов, качая головой.
– Что жена! – возразил мрачно Ковальский: – как сегодня мужик, завтра баба, послезавтра пень да косуля – за неволю станешь и сам мужик: и стал!
Странное дело, добрый этот человек ужасно тяготился жизнью в деревне и тем, что жена почти безвыездно держала его там.
– Уж и в этом-то небольшое утешение! – сказал Бакланов.
– Что утешение! – возразил Ковальский: – Казимира Михайловна изволят не любить, когда я здесь бываю… Нездоровы все они, изволите видеть!.. а я человек… и грешный… не праведник, и не хочу им быть…