– Ну, разоврался уж очень! – проговорил Бакланов, стараясь уйти.
– Да выпей хоть на прощанье-то рюмочку, – сказал Ковальский.
– Не хочу, – отвечал с досадой Бакланов.
– Ну, так убирайся к чорту! – произнес ему вслед Ковальский и сам выпил еще рюмки две, закусил немного, поставил все это потом бережно в шкап, запер его и, снова возвратясь в залу, стал по-прежнему похаживать, только несколько более развязною походкой.
Бакланов, возвратясь в гостиную, стал около одного правоведа.
– Скажите, пожалуйста, – начал он: – отчего это вот из вашего училища и из лицея молодые люди выйдут и сейчас же пристраиваются, начинают как-то ладить с жизнью и вообще делаются людьми порядочными; а из университета выйдет человек – то ничего не делает, то сопьется с кругу, то наконец в болезни исчахнет.
– Не знаю-с!.. – отвечал ему с улыбкой правовед, совершенно, кажется, никогда об этом предмете не думавший.
В это время Евпраксия танцовала мазурку, и танцовала, по-видимому, с удовольствием; но вместе с тем ни одному кавалеру она не улыбнулась лишнего раза, не сделала ни одного резкого движения; со всеми была ласкова и приветлива, со всеми обращалась ровно.
Бакланов опять обратился к правоведу.
– Как вы находите mademoiselle Eupraxie? Не правда ли, мила?
– О, да, – отвечал тот: – ледешок только.
– Как ледешок?
– Так. Ее здесь так все называют.
– Что ж, холодна очень? неприступна?
– Да! – произнес правовед.
«Ледешок! – повторял Бакланов сто крат, едучи домой: – посмотрим!»
У мужчин, после первых страстных и фантазией исполненных стремлений к женщине, или так называемой первой любви, в чувстве этом всегда играет одну из главнейших ролей любопытство. «А как вот этакая-то будет любить? А как такая-то?» – обыкновенно думают они.
Бакланов, в отношении к Евпраксии, заболел имеено точно такою страстью.
«Что за существо эта девушка, как она будет любить?» – спрашивал он сам себя с раздражением. Но девушка, как нарочно, ни одним словом, ни одним взглядом не обнаруживала себя.
Бакланов решился расспросить о ней Казимиру.
Раз он обедал у Сабакеевых, и после стола Евпраксия ушла играть на фортепиано, старуха Сабакеева раскладывала гран-пасьянс, а Казимира сидела в другой комнате за работой.
Бакланов подошел и сел около.
– Скажите, что за субъект mademoiselle Eupraxie? – сказал он.
– О, чудная девушка! – отвечала та.
– Но отчего ж ее в городе ледешком зовут?
– Да потому, что никому не отдает предпочтения, а ко всем ровна. Добра, богомольна, умна, – продолжала объяснять Казимира, нисколько не подозревая, что все это говорит на свою бедную голову.
– А что она про меня говорит? – спросил Бакланов.
– Да про вас я, разумеется, рассказала им.
– Ну, и я знаю уж как! – перебил ее Бакланов: – но что ж она-то?
– Она и мать, обе хвалят.
– А тут надобно маменьке и дочке понравится?
– Непременно! Если бы кто дочери понравился, а матери нет, то мать ее сейчас же разубедит в этом человеке, и наоборот. Они совершенно как какие-то друзья между собой живут.
Бакланов намотал это себе на-ус и поспешил отойти от Казимиры.
Та стала наконец немножко удивляться: таким страстным он с ней встретился, а теперь только добрый такой?
Бакланов подошел к старухе. Мать и дочь сидели уж вместе. Обе они показались ему двумя чистыми ангелами: один был постарей, а другой – молодой.
– У вас есть батюшка, матушка? – спросила его старуха.
– Нет-с, никого, – отвечал Бакланов: – только и всего, что на родине имение осталось.
О последнем обстоятельстве он не без умысла упомянул.
– А ваше имение в здешней губернии? – прибавил он.
– Отчасти, но больше я московка: там родилась, выросла и замуж вышла.
– Москва город очень почтенный, но странный! – произнес с расстановкой Бакланов.
– Чем же?
– В ней с одной стороны существует тип Фамусовых, а из того же общества вышли и славянофилы.
– Что ж? Дай Бог, чтобы больше таких людей выходило… Я сама ведь немножко славянофилка, – прибавила старуха и улыбнулась.
Бакланов в почтении склонил перед ней голову.
– Что у иностранцев мерзо, скверно, – говорила она: – то мы перенимаем, а что хорошо, того нет!
– Однако вот этот Мурильо и это карселевская лампа, взятые у иностранцев, вещи недурные! – сказал Бакланов, показывая на стену и на стол.
– Да ведь без этого еще жить можно, а мы живем без чего нельзя жить!
Бакланов вопросительно смотрел на нее.
– Без Бога, без религии, не уважая ни отцов своих, ни отечества, – говорила Сабакеева.
Бакланов все с большим и большим уважением слушал ее.
– А вы разделяете взгляд вашей матушки? – обратился он к Евпраксии.
– Да! – отвечала она.
Бакланов даже потупился, чтобы скрыть свое удовольствие.
– Она уж в монастырь хотела итти, спасаться от вашей иноземщины, – сказала мать.
– Нет, maman, мне все равно, уверяю вас! – отвечала Евпраксия серьезно.
«Это чудные существа», – подумал Бакланов.
Почему он восхищался, что мать и дочь такие именно, а не другие имеют убеждения, на это он и сам бы не мог ответить: красота Евпраксии, кажется, влияла в этом случае на него так, что уж ему все нравилось в этом семействе.
Бакланов, очень уж хорошо понимая, что Евпраксия откроет свое сердце и любовь свою только супругу, решился жениться на ней; но присвататься еще побаивался и проводил у Сабакеевых тихо-приятные дни.
Раз все собрались прокатиться на недальний островок, верстах в десяти от города и начинающий в последнее время застраиваться красивыми дачками. Каждый день туда ходил по нескольку раз пароход.