Емельянов пожимал насмешливо плечами.
– Ведь это точно что-с… Эммануил Захарыч так и приказывал: «пускай, говорит, что он уедет».
– А, испугались?.. – говорил Виктор, самодовольно начиная ходить по комнате.
– Не испугались, а что точно что неудовольствия иметь не желаем… И вам ведь тоже здесь ничего хорошего не будет. Извольте хоть какого ни на есть стряпчего и ходатая вашего спросить… Мало-мало, если вас на житье в дальние сибирские губернии сошлют, а – пожалуй – приладят так, что и в рудники попадете.
– Да, вот так… как же! – горячился Виктор. – Я и оттуда буду писать.
– Пишите, пожалуй. Мало только пользы-то от того вам будет… Хоть бы и я теперь, за что?.. За то только, что по вере родителей моих жить желаю, попал сюда в эти степи.
– Тебе-то пуще здесь худо… Ах, ты, борода! – сказал Виктор и тронул Емельянова за бороду.
Он видимо, начинал уж ласкаться к нему.
– Что ж? Конечно, что – благодарение Богу: не потерялся еще совершенно, – отвечал тот, стыдливо потупляя глаза: – Так Эммануил Захарыч мне и приказывать изволили: «пусть, говорят, он едет в Москву; будет получать от нас по тысяче целковых в год».
– А как вы надуете, да не станете платить? – спросил недоверчиво Виктор.
– Орудие-то ведь ваше всегда при вас; можете написать, что только захотите.
– Да, пиши тут, а вы преспокойно будете сидеть и поглаживать себе бороды.
– Нет-с, мы никогда не можем желать того, – отвечал серьезно Емельянов.
– А вы вот что! – продолжал Виктор: – вы дайте мне вперед пять тысяч целковых, да и баста!
Емельянов грустно усмехнулся.
– Таких денег у нас, пожалуй, нынче и в кассе-то нет – очень нынче дела плохи!
– Дайте векселя на разные сроки… Я подожду, – отвечал Виктор.
– Это словно бы не приходится, – произнес, не поднимая глаз, Емельянов. – Вы конечно что господин, дворянин: слову вашему мы верить должны; но ведь тоже человеческая слабость, у каждого она есть: деньги-то вы по векселю с нас взыскать-то взыщите, а писать-то все-таки станете.
– Да какого же чорта я писать буду?
– Да ведь, извините меня, я опять повторю то же: человеческая слабость… Может быть, к пяти-то тысячам вы – еще пожелаете с нас получить; вам-то это будет приятно, а для нас-то уж оченно разорительно, а вы вот что-с: по чести ежели вам угодно, теперь – тысячу, год вы промолчали – другую вам, еще год – третью.
– Нет, это невыгодно! – сказал Виктор: – теперь, по крайней мере, дайте мне две тысячи вперед.
– Полторы извольте, без хозяина решаюсь на то, по крайности буду знать, что дело покончено.
– Да, дело! Сквалыжники вы этакие, – говорил Виктор, как человек угнетенный и прижатый: – ну, давайте полторы тысячи!
– Слушаю-с… Теперь я вам, значит, подорожную возьму, и хозяин еще говорил, чтобы мне с вами и в Москву отъехать… Чтобы без сумления для него было.
– Хорошо, мне все равно; я ведь и там буду про разных соколиков писать.
– Известно! За что ж так мы одни-то виноваты: надо и с других могорычи иметь.
– Я им дам! Я тогда сочинил, так триста экземпляров сюда газеты выписали. Мне теперь, знаешь, сколько за сочинение будут давать.
– Точно что-с, способность, дарованье на то от Бога имеете! – подтвердил Емельянов и потом прибавил, раскланиваясь.
– До приятного свидания, значит!
– Прощайте, друг любезный! – отвечал ему Виктор, дружески пожимая руку.
По случаю наступившего апреля, балкон в клубе был отворен. Теплая весенняя ночь была совершенно тиха и спокойна; но зато волновались сердца человеческие. Бакланов, стоя около этого самого балкона и созерцая безмятежную красоту природы, был бледен, и губы у него от бешенства дрожали.
Ему что-то такое возражал Никтополионов.
– Я-то чем виноват? – говорил он.
– А тем, что вашими подлыми статьями вы уронили все дело.
– Да, так вот я и стану молчать!.. Меня выгнали, а я буду говорить: прекрасно, бесподобно!
– Отчего же прежде вы лично мне другое говорили?
– Я тогда служил там! Что ж мне товар-то свой хаять, что ли? – отвечал нахально Никтополионов.
Бакланов едва владел собой.
– Знаете ли, за подобные вещи бьют по роже, и бьют больно! – говорил он.
– Да, кто дастся! – отвечал Никтополионов и преспокойно отошел.
Бакланов постоял еще немного и, даже почернев от волновавших его чувствований, уехал домой.
Он прямо прошел в спальню жены.
Евпраксия уже спала.
Бакланов без всякой осторожности разбудил ее.
– Поздравляю вас: мы разорены!.. – начал он прямо.
– Что такое? – спрашивала Евпраксия, едва приходя в себя.
– Так. Акции наши падали-падали, а теперь за них и ничего уж не дают, – отвечал Бакланов, садясь в отчаянии на свою постель.
– О, я думала, Бог знает что! – произнесла Евпраксия, почти совершенно успокоившись.
– Как что? Это для вас не Бог знает что? – вскричал Бакланов.
– Перестань, сумасшедший: детей напугаешь! – сказала Евпраксия и, встав, притворила дверь в детскую.
– Это для нее ничего!.. О, Боже мой, Боже мой! – повторил Бакланов, воздвигая руки к небу.
– Кто ж виноват? – сам же! – сказала Евпраксия, зажигая свечку.
Она знала, что сцена эта нескоро кончится.
– Я же! Да, я! Я хотел разорить и погубить семью. О, я несчастный! – восклицал Бакланов, колотя себя в голову.
Евпраксия пожала плечами.
– Ну, подай только Бог терпенье жить с тобой, – сказала она.
– Что ж? Прогоните меня, как тварь какую-нибудь бесчувственную, как мерзавца, подлеца!
– Ни то ни другое, а человек без характера… Малейшая удача – мы уж и на небесах: прекрасно все, бесподобно! А неудача – сейчас и в отчаяние! Жизнь – не гулянье в саду: все может случиться.