– Je vous felicite, monsieur Бакланов! – сказала она. – Je vous felicite, madame! – прибавила она и молодой.
Бакланов побледнел. На лице Евпраксии тоже отразилось беспокойство: ее очень поразила великолепная и в одно и то же время печальная наружность Софи.
Бакланов поспешил усадить жену в карету и сам вскочил за нею.
Софи вышла вслед за ними на паперть. Небрежно убранные волосы ее развевались ветром; заколотая в платье брошка расстегнулась и повисла.
– Madame, вы потеряете вашу вещь! – сказал было ей один из молодых людей.
– Merci, – сказала Софи, вряд ли и слышавшая, что ей сказали, и так, не поправив брошки, села в экипаж.
Приехав домой и войдя в будуар, она порывисто сбросила с себя шаль и начала разрывать платье, корсет, а потом, залившись вся слезами, упала на постель.
– Хотела бы я быть порядочным существом, но Бог не привел, – стонала она.
– Полноте-ка, сударыня: есть о чем плакать! – утешала ее Иродиада.
– Есть, Иродиада, есть! Теперь я совсем несчастная, – отвечала Софи.
Через несколько дней после того, в коммерческий банк от неизвестного лица было внесено на имя действительной статской советницы Леневой двести тысяч рублей серебром.
Если читатель даст себе труд пробежать в уме своем весь предыдущий рассказ мой, то он, несмотря на случайность выведенных мною лиц, несмотря на несходство их между собой, проследить одну общую всем им черту: все они живут по какому-то, точно навсегда уже установившемуся для русского царства механизму. Разумеется, всем, кто поумней и почестней, как-то неловко; но все в то же время располагают жизнь свою по тем правилам, которые скорей пришли к ним через ухо, чем выработались из собственного сердца и понимания.
Герой мой, например, не имея ни способности и никакой наклонности к службе, служит и думает, что тем он исполняет долг свой. Женившись на богатой девушке, он давно уже был к ней более чем равнодушен, но считал своим долгом по возможности скрывать это.
Бедная моя Софи Ленева, живя под покровительством Эммануила Захаровича, тоже вряд ли не полагала, что это долг ее. Окружавшее ее богатство заставляло забывать все: многие молодые дамы, обыкновенно делавшие при ее имени гримаску, в душе завидовали ее положению; все приезжие артисты и артистки и вся местная молодежь считали себе за честь бывать у нее на вечерах и были в восторге от ее роскоши и красоты.
Из других знакомых нам лиц, молодые Галкины, несмотря на ограниченные способности, хоть и плохо, но учились.
Николенька, сын доброй губернаторши, если только помнит его еще читатель, тоже состоял в одном военно-учебном заведении и наскучал матери только тем, что съедал, по крайней мере, по полпуду в день конфект, и это ужасно пугало ее насчет его здоровья.
Но самым лучшим примером, каких зверьков то суровое время могло усмирять, служил Виктор Басардин. Возвратясь из отпуска, на котором мы с ним встретились, он на первых же порах, по юношеской неопытности, вздумал было схватить полкового командира за ворот. Его за это разжаловали в солдаты и сослали на Кавказ. Там он едва выкланял, чтоб его произвели в офицеры, и сейчас же вышел в отставку. В это время умерла Надежда Павловна; именьице свое она отдала мужу. Виктор, приехав на родину и ошибшись в расчете, избил до полусмерти бедного Петра Григорьевича. Тот пожаловался на него губернатору и предводителю. Виктора за оскорбление отца посадили на год в смирительный дом, откуда освободясь и прожив в Москве, без куска хлеба и без сапог, он, холодный и голодный, пришел смиренно к сестре. Та сжалилась над ним и определила его у Эммануила Захаровича по откупу. И таким образом, наученный горькими опытами жизни, молодой человек обнаруживал к сестре величайшую нежность, а к Галкину почти благоговение.
В действующих средах общества между тем решительно царствовала какая-то военная сила. В Петербурге придумали, что Англия будто бы страна торговли, Германия – учености, Италия – искусств, Франция – оселок, на котором пробуют разные политические учреждения, а Россия – государство военное. В самом деле оно, должно быть, было военное! Какой-нибудь наш знакомый презус, гарнизонный полковник получал в год с батальона тысяч по пятнадцати. В карабинерных полках, для образования бравых и молодцеватых унтер-офицеров, из пяти кантонистов забивали двоих.
Губернаторы в своей милой власти разыгрывались до последней прелести.
За ними властвовал и господствовал откуп. Разные Ардаки, разные Эммануилы Захаровичи и разные из русских плуты, по одной роже-то каторжные, считались за гениев.
Люди, вроде Нетопоренка, трактовались за людей необходимых и полезнейших для общества.
Дворянство, хоть и сильно курившее фимиам всевозможным властям и почти поголовно лезшее в службу, все еще обнаруживало некоторое трепетание, даже наш скромнейший Петр Григорьевич говорил: «Мы, дворяне, кое-что значим! Все не мужики, не купцы и не мещане!»
Купечество, по разным казенным подрядам и поставкам, плутовало спокойным образом, зная, что деньгами всякую дыру, если только ее найдут, замазать можно.
Простой народ стал приходить наконец в отупение: с него брали и в казну, и барину, и чиновникам, да его же чуть не ежегодно в солдаты отдавали.
Как бы в отместку за все это, он неистово пил отравленную купленную водку и, приходя оттого в скотское бешенство, дрался, как зверь, или со своим братом, или с женой, и беспрестанно попадал за то на каторгу.
Образование по всем ведомствам все больше и больше суживалось: в корпусах было бессмысленно подтянутое, по гимназиям совершенно распущенное, а по семинариям, чтобы не отстать от века, стали учить только что не танцовать. Оттуда, отсюда и отовсюду молодые люди выходили ничего несмыслящие.