– К Эммануилу Захарычу, – отвечала Иродиада.
– Он там у себя, в кабинете теперь, – сказал швейцар, вежливо отворяя двери.
Иродида, как вступила туда, так и пошла по превосходному английскому ковру. Мебель в первой комнате была зеленая, кожаная. В углах стояли мраморные статуи в своей бесцеремонной наготе, отчего Иродиада, проходя мимо них, всякий раз тупилась.
Далее, в самом кабинете шли ореховые полки по стенам с разными, поддерживающими их, львиными рожами и лапами. Окна полузакрывались толстою ковровою драпировкой.
Но что собственно в этой комнате составляло предмет всеобщего внимания и зависти, так это невзломаемый и несгораемый шкап со скудными лептами откупа, около которого, сверх его собственной крепости, клались еще на ночь спать два, нарочно нанимаемые для того, мужика.
Сам Эммануил Захарович, в ермолке, в шелковом сюртуке, в шитых золотом туфлях, сидел перед огромным письменным столом. Он был мужчина лет пятидесяти, с масляными, приподнятыми вверх глазами, отчасти кривошей и сутуловатый – признак несовсем здорового позвоночного столба, и вообще всею своею физиономией он напоминал тех судей, которые сооблазняли Сусанну.
– Ах, бонжур! – проговорил он, увидев входящую Иродиаду, и даже взял и пожал ее руку.
Буква з у него, так же как и у поверенного его, сильно слышалась в произношении.
– Софья Петровна приказала вам кланяться, – начала та: – и велела вам сказать, что вчера они не могли вас принять, так как не очень здоровы были. Сегодня доктор тоже велел им ванну взять, а завтра – чтобы вы пожаловали.
– Ну сто-з… хоть и завтра, – произнес с грустью Эммануил Захарович.
– Еще Софья Петровна приказали, – продолжала Иродиада тем же бойким тоном: – так как им таперича денег очень долго не высылают из деревни, – чтобы вы денег пожаловали… Пусть там уж, говорят, к общему счету и припишет.
– Денег, – произнес Эммануил Захарович с тем неуловимым выражением, которое появляется у человека, когда его тронут за самую чувствительную струну: – я все делаю!.. все!.. – прибавил он.
– Они очень хорошо это и чувствуют-с, – отвечала Иродиада.
– Где зе чувствуют, где? Не визу я того…
– Молоды еще, сударь, они очень! – отвечала Иродиада.
– Ты зе любись Иосифа, любись?
Иродиада улыбнулась и грустно потупилась.
– И меня-то Бог не помилует за то… – сказала она.
– Не Бога зе она боится!
– Бога не Бога, а что в свое еще спокойствие и удовольствие жить желают.
– В свое удовольствие! – повторил досадливо Эммануил Захарович и, встав, подошел к заветному шкапу.
– Сколько зе тебе? – прибавил он, вынимая оттуда не совсем спокойною рукой тысячную пачку денег.
– Всю уж пожалуйте, – отвечала, проворно подходя к нему, Иродиада и почти выхватывая у него из рук пачку и опуская ее в карман.
На лице Эммануила Захаровича опять промелькнуло какое-то неуловимое выражение.
– Я приеду! – сказал он каким-то угрожающим голосом.
– Приезжайте-с! – сказала Иродиада и пошла.
Но Эммануил Захарович опять прикликнул ее.
– Ты из насих? – спросил он ее.
– Чего-с?
– Из евреев?
– Нет-с!
– А я думал. сто из евреев!.. – продолжал он, устремляя на нее недоверчивый взгляд, а потом перенес его на висевшую на стене картину, изображающую жертвоприношение Авраамом сына. Как тому для Бога, так ему для своей любви ничего, видно, было не жаль.
В сенях Иродиаду опять остановил швейцар.
– Иосиф Яковлевич просил вас зайти к нему на минуточку, – сказал он.
– Может и сам к нам прийти; мне еще некогда! – отвечала она бойко и, выйдя на улицу, сейчас же взяла извозчика и поехала домой.
– Привезла, барыня, – сказала она с восторгом, входя и подавая Софи пачку ассигнаций.
Софи только усмехнулась.
– Что же он говорил? – спросила она.
– Приедут послезавтра вечером.
Софи сделал недовольную мину.
– Вы уж полюбезничайте с ним, – сказала Иродиада.
– Как же, сейчас! – отвечала Софи и, когда Иродиада вышла, она всплеснула почти в отчаянии руками.
– Господи, когда меня Бог развяжет с этим человеком! – произнесла она.
Вечера на юге наступают ранее и быстрее.
Софи сидела с Баклановым в кабинете ее покойного мужа, после смерти которого она сейчас велела вынести все хоть сколько-нибудь напоминающие его вещи и оставила один портрет его, и то потому, что он был превосходно написан и вставлен в щегольскую золотую раму. На изображении этом покойный Ленев был представлен в совершенно ему несвойственной величественной позе и как бы с презрением смотревшим на оставленный им теперь мир.
Большое створчатое окно, выходившее в сад, было растворено.
Молодые люди сидели – один по одну его сторону, а другая по другую.
С густых и далеко разросшихся деревьев опахивало вечерней свежестью.
– «Ночь лимоном и лавром пахнет!» – продекламировал Бакланов, навевая на себя рукою в самом деле благоухающий воздух.
– А ты все так же любишь стихи? – спросила Софи, лаская его по плечу.
– Ужасно!.. А тут, пожалуй, и сам поэтом сделаешься… Посмотри в эту сторону! – воскликнул он, показывая ей на запад, где, в самом деле, облака натворили Бог знает каких чудес: то понаделали они из себя как бы людей-великанов в шлемах, с щитами, то колесницы, то зверей с открытыми пастями, и все это было с позлащенными краями.
– А здесь еще! – обернула его Софи в другую сторону.
Там, неведомо от чего, шла целая полоса света, и вообще в небе был тот общий беспорядок, когда догорающий день борется с напирающими на него со всех сторон тучами. Вдли уже погремливало.