– То какая-то бессмыслица, – отвечал столоначальник и, сверх обыкновения, даже улыбнулся.
– Но ведь это еще доказать надо! – проговорил Бакланов.
– Консистория нам сообщает, чтобы командировать депутат – только! – отвечал столоначальник и, как бы не желая больше рассуждать о подобных пустяках, снова принялся писать.
– Но позвольте-с! – воскликнул Бакланов: – я сам видел на месте в жизни, как несправедливо притесняют раскольников.
– Что ж из того? – спросил столоначальник.
– А то, что мы, как защитники крестьян, должны же за них заступаться.
– Депутата для того и командируют; наконец, это дело будет в судебном месте, решение пришлют нам на заключение.
Бакланов опять видел, что молодой столоначальник прав. Будь это старик, Бакланов перенес бы терпеливо, но такой молокосос и так славно знает дело. «Как у него, канальи, все это ясно и просто в голове», – думал он и, робея взяться за резолюции, стал заниматься настольным. Исписав в одном деле всю бумагу, он обратился к столоначальнику.
– Что тут пришить надо? У меня больше нет места! – спросил он его совершенно спокойно.
– Как места нет? – спросил столоначальник и даже покраснел; но, взяв реестр в руки, решительно пришел в ужас.
– Что вы такое тут наделали? – спросил он глухим голосом.
Бакланов тоже струсил.
– Что такое? – спросил он в свою очередь.
– Вы всю книгу испортили: она выдана на год, а вы по двадцати делам всю бумагу исписали – это сумасшествие наконец!
– Но ведь как же, иначе нельзя… – говорил, заикаясь, Бакланов.
– Как нельзя-с!.. Вы чорт знает каких выражений тут насовали: «странные распоряжения» уездного суда, «возмутительная медленность» гражданской палаты, тогда как она выжидает апелляционные сроки.
Столончальник взял книгу и пошел к секретарю. Оба они несколько времени, как бы совершенно потерявшись, разговаривали между собою. Наконец секретарь обратился к Бакланову.
– Вы, видно, не служить сюда поступили, а портить только; коли сами не понимаете – спросили бы…
Стыду и оскорблению моего героя в эти минуты пределов не было. Он не в состоянии даже был ничего отвечать.
– Объяснить надо Емельяну Фомичу; доклад особый придется писать… – толковали между тем его начальники.
«И к Емельяну Фомичу еще пойдут, к скоту этому!» – думал Бакланов, совсем поникнув головой.
Столоначальник прошел в присутствие.
Бакланов, стыдно сказать, дрожал, как школьник.
– Г-н Бакланов! – крикнул наконец из присутствия голос Емельяна Фомича.
Считай Бакланов хоть сколько-нибудь себя правым, он всем бы им наговорил дерзостей, но он ясно понимал, что тут наврал и был глуп: вот что собственно его уничтожало.
– Вас определили, а вы не хотите ни у кого спросить? Ведь это не стихи писать! Нет, не стихи, – повторил несколько раз Нетопоренко и с таким выражением, что как бы презреннее стихов ничего и на свете не было.
– Ученые, тоже: ах, вы! Вот вам пример, молодой человек! – При этом он указал на стоявшего гордо у стола столоначальника. – С первого разу в службу вникнул как следует: а отчего? – оттого, что ум есть, а у вас ветер! Ступайте!
Бакланов, и тут ни слова не ответив, вышел. «Подать в отставку!» – подумалось ему, но это значило бы явно показать, что он струсил службы и не может ее понимать.
Домой он возвратился в совершенном отчаянии.
«На что я способен и чему меня учили?» – думал он с бешенством.
Бедному молодому человеку и в голову не приходило, что в своем посрамлении он был живой человек, а унижающии его люди – трупы. Что как ни нелепы на вид были его распоряжения, но в них он шел все-таки к смыслу их мертвого и бессмысленного дела!
От Новоспасского кладбища по шоссе, обсаженному пирамидальными тополями, в город К*** ехала быстро щегольская парная карета. На набережной, перед небольшим, но красивым домиком экипаж остановился, и из него вышла молодая женщина в трауре. Решительно не замечая – кто ей отворил дверь, как все мило было в белой светлой зале, как в палевой гостиной, в простеночных зеркалах, отразился ее стройный стан, она пришла и в следующей комнате, имевшей вид будуара, сняв с себя шляпку, села на табурет перед богатым туалетом. Это была наша Софья Петровна Ленева.
Костюм ее, по наружности, был довольно прост: черное шелковое платье, черные бусы с довольно большим крестом, черные браслеты; но чего все это стоило, понял бы самый неопытный глаз: изящество дышало в каждой вещичке на ней, в каждой складке ее платья.
По стройности и правильности своего стана и выразительной красоте лица, Софи как будто бы и на русскую даму не походила. Скорей это была итальянка, но только итальянка светская, аристократическая.
В ее будуаре было богато и с большим вкусом убрано.
Софья Петровна по крайней мере с час сидела, полузакрыв лицо и погруженная в глубокую задумчивость. Лицо ее выражало печаль и озабоченность.
Маленькая, почти потаенная, под пунцовыми обоями дверь отворилась, и в комнату, по мягкому, шелковистому ковру, неслышно вошла тоже знакомая нам девушка, Иродиада, и тоже в трауре, с изящным белым воротничком и с вышитыми рукавчиками. Она очень похорошела, сделалась еще стройнее, и даже ноги у ней стали маленькие, изящные и обутые в пятирублевые прюнелевые ботинки.
История ее, с тех пор, как мы ее оставили, очень проста: смирением своим она до того умилила Биби, что та сама ей раз сказала:
– Не хочешь ли, Иродиада, в монастырь?.. Я вижу, что тебя ничто в мире не влечет!
– Да, сударыня, если бы милость ваша была, – отвечала Иродиада.