Взбаламученное море - Страница 110


К оглавлению

110

– Господин Писемский реалист, – сказал Петцолов.

Я ничего ему не возразил, а удивился только. что он знает это ученое слово.

Читать меня Софи посадила против себя, и при этом я должен был сложить со столика «Петербургские Ведомости», «Современник» и «Русский Вестник».

«Странно что-то это», – думал я.

Евсевий Осипович тоже сел против меня.

Петцолов наклонился за стулом Софи.

Бакланов сел в углу. Ему, видимо, было не до того.

Приступив к чтению, я хотел поскорее перейти к сценам любви; но, к удивлению своему, заметил, что слушатели мои, как только я стал описывать гимназическое воспитание, ужасно заинтересовались.

На том месте, где моего героя секут, я видел, что большие глаза Софи в ужасе раскрылись. Я нарочно в конце этой сцены поприостановился.

– Это ужасно! – говорила она. – У нас в пансионе точно так же… меня секли!

– Вас, Софья Петровна? Господи! – воскликнул я, воображая себе, как это можно, чтоб ее секли.

– Уверяю вас, а голодом так по целым неделям морили!

– А помните, – отозвался из угла Бакланов: – у нас учитель латинского языка в гимназии – схватить за волосы и начнет таскать по полу, да пинками еще бьете в грудь.

– У нас в корпусе, когда четыреста розог давали и мальчик закричит, так подлецом считали! – добавил Петцолов с своей стороны.

Не делали мне никаких замечаний только правовед и Евсевий Осипович. Последний даже с некоторою гримасой сказал мне:

– Продолжайте, пожалуйста!

Я перешел наконец к сценам любви и чувствовал, что голос мой дрожал душевными нотами, которые, казалось бы, должны были проходить в то сердце, в которое предназначались.

Замечания, впрочем, начались тогда только, как я начал описывать разных лиц, к которым Иосаф ездил занимать деньги.

– Вот кто проприетеры-то! – воскликнул Бакланов, когда я прочел о скупом молодом купце: – их бы надобно душить…

На том месте, где я описывал пьяного майора, вмешался Петцолов.

– У нас до сих пор еще есть батальоный командир, который каждогодно по два месяца пьет запоем.

– Читайте, пожалуйста, дальше! – перебил его, обращаясь ко мне, Евсевий Осипович.

Я продолжал.

Когда описывалось, как взяли Иосифа в острог, как производилось следствие над ним, участие со всех сторон было полное.

– Какой гадкий этот полицмейстер! – заметила Софи.

Когда же я прочел, как тело Иосифа в тюрьме, упав, звякнуло, она даже вздрогнула.

– Бедный! – проговорила она.

– Чудесно! чудесно! – воскликнул Бакланов.

– Как славно вы разных этих канальев обрисовали! – заметил Петцолов.

– Этакие случаи возможны только при закрытом суде, – заметил правовед.

– Конечно! – отвечал я ему.

Около двадцати уже лет мое авторское самолюбие получает щелчки оттуда и отсюда, и все-таки я не приучил себя наблюдать, как и что вокруг меня происходит.

Но видел и подметил все это Евсевий Осипович.

В продолжение всего этого чтения и отзывов, у него не сходила с губ насмешливая улыбка.

Стали поспешно подавать ужинать, и мы все уселись.

Я посажен был около хозяйки.

– Чудесно! чудесно! – говорила она.

Я скромно, но не без удовольствия тупился.

– Вы вот, как видно, наблюдали жизнь, – обратился вдруг ко мне Евсевий Осипович: – скажите: какая по преимуществу поражает вас в теперешнем нашем обществе черта?

– Право, не знаю! – отвечал я.

Мне не хотелось с ним говорить.

– Черта все-таки движения вперед, – подхватил Петцолов.

Евсевий Осипович не взглянул даже на него.

– Черта торопливости! – продолжал он, исключительно обращаясь ко мне. – У нас все как-то скоро поспевает. Каково это выходит, того не разнюхивай очень, но зато скоро.

Я сначала и не понял, к чему он эту речь клонит.

– Вот у вас ведь этот аксельбант академический? – обратился он вслед затем к Петцлолову.

– Да-с, – отвечал тот серьезно.

– Я, например, – продолжал Евсевий Осипович, опять как бы обращаясь ко мне: – сам некогда в молодости служил в военной, знаю теперь весь верх военный, и, признаюсь, предполагал в нашем воинстве все возможные добродетели: и храбрость, и честность рыцарскую, и стойкость, но никак уж не ученость: так вот было и изживал с тем век, только раз иду по Невскому, один мне попадается офицер с ученым аксельбантом, другой, третий, наконец сотня. – «Что такое, говорю, это все ученые?» – «Все ученые», говорят. Вот те на! сразу тысяч пять понаделали.

– Это не ученость, а знак один! – проговорил было Петцолов с насмешливою улыбкой.

– Знак – вещь важная-с! – воскликнул ему Евсевий Осипович: – для французского инженера корде – предмет Бог знает каких честолюбивых мечтаний и трудов. Они, сделав два-три открытия, стяжают это… А вы вот, вам надели это, вы уж думаете: «Э! баста! я ученый…»

Мне самому действительно странно было видеть на Петцолове аксельбант.

Он покраснел и сказал каим-то глухим голосом.

– Я вам позволяю это говорить только как старику…

– Что мне позволять-то? – возразил ему, нисколько не сробев, Евсевий Осипович: – я говорю не лично про вас, а про весь, во всей его окружности, факт.

Затем последовало довольно неловкое и продолжительное молчание.

– Мысль лучше больше поощрять, чем гнать и преследовать ее, – проговорил наконец, как бы сообразив, Бакланов.

– Это не мысль поощрять, – отвечал Евсевий Осипович: – а бессмыслие, которым, извините меня, и вы и все общество полны: мы вот несколько месяцев назад были у вас, и вы, в противодействии общественному направлению, предполагали издавать какой-то эстетический журнал, а госпожа племянница, кроме как о своих буклях и юбках, вряд ли о чем и думала в то время; но сегодня – приезжаем, и каких граждан в вас встречаем: при каждом намеке на общественное зло сердца ваши наполняются гневом и негодованием. Она, например, молодая и, вероятно, еще пылкая женщина, проходит с невниманием и зевотой, когда ей читают, со слезами в голосе, про любовь: некогда ей заниматься сим бренным удовольствием; в ней один огонь горит, огонь гражданки!

110