Тот встал и начал пересаживаться; вдруг почувствовал, что его что-то страшно ударило в спину, и он сразу кувырнулся в воду.
– Батюшки, тонет! утонул! – вскрикнула Иродиада.
Татарин между тем греб дальше.
– Постой, чорт, дъявол, – кричала она, обертываясь то назад, то к татарину; но тот продолжал грести, и потом вскочил и повалил ее самое в лодку и наступил ей на грудь.
– Давай деньги! Подай! – говорил он и полез ей за пазуху; но в это время чья-то рука повернула лодку совсем вверх дном. Все пошли ко дну.
У Иродиады глаза, уши и рот захватило водой; она сделала усилие всплыть вверх и повыплыла. В стороне она увидела, что-то такое кипело, как в котле.
Вдруг на воде показался ее спутник и схватил ее за платье.
– Плыви за мной, – сказал он ей.
– Господи, он нас нагонит, пожалуй! – говорила Иродиада, едва барахтаясь руками.
– Не нагонит, – отвечал ей спутник: – у тебя все в кармане?
– Все… Ой, тошнехонько, тону! – кричала Иродиада.
– Не утонешь, недалеко! – отвечал ей спутник и взял ее за косу. – Я нарочно рулем держал, не давал ему далеко от берега-то отбиваться, – говорил он.
В самом деле, они через несколько минут были уже на берегу.
– О-о-ой! – стонала Иродиада.
– Пойдем, делать нечего, пешком, – сказал ей спутник.
– Пойдем! – отвечала она, едва переводя дыхание, и вслед затем оба скрылись в темноте.
На другой день к пароходной пристани прибило волнами утопленника-татарина с перерезанным горлом.
После разорения своего Бакланов начал еще более скучать.
Здесь мы должны глубоко запустить зонд в его душу и исследовать в ней самые сокровенные и потайные закоулки.
Состоя при семействе и подчиняясь ему, когда около всего этого группировалось сто тысяч денег и групповое имение, он полагал, что все-таки дело делает и, при подобной обстановке, может жить баричем. Но теперь, когда состояние женино с каждым днем все более и более уменьшалось, значит и этой причины не существовало. О, как ему, сообразив все это, захотелось и дали, и шири, и свободы!.. Мечты, одна другой несбыточнее, проходили беспрестанным калейдоскопом в его уме, а между тем он жил в самом обыденном, пошлом русле провинциальной семейной жизни… Из-за чего же было это бескорыстное и какое-то почти фантастическое убийство своего внутреннего «я»?
В одну из подобных минут, когда он именно таким образом думал сам с собой, ему подали записочку. Он прочитал ее, сконфузился и проворно спрятал ее в карман.
– Хорошо, – сказал он торопливо человеку, мотнув ему головой.
Тот вышел.
Евпраксия, обыкновенно никогда не обращавшая внимания, какие и от кого муж получает письма, на этот раз вдруг спросила:
От кого это?
– Так, от одного знакомого, – отвечал Бакланов, краснея.
– Покажи, – сказала ему Евпраксия, как будто бы и с улыбкой.
– Нет, не покажу, – отвечал Бакланов, тоже стараясь улыбаться.
– Покажи, говорят тебе! – повторила Евпраксия еще раз и уже настойчиво.
– Нет! Я ведь писем к вам не читаю.
– Читай; у меня секретов нет. Ну, покажи же! – говорила она и при этом даже встала и подошла к мужу.
Тот все еще продолжал улыбаться; но карман, в котором спрятал записку, прижал рукою.
– Покажи! – повторила настойчиво Евпраксия.
– Нет, нет и нет! – сказал решительно Бакланов.
– Ну, хорошо же! Я сама буду переписываться! – сказала Евпраксия, села и заплакала.
Бакланов не более, как во второй или в третий раз, в продолжение всего их супружества, видел слезы жены.
– Это глупо наконец! – проговорил он.
– Нет, не глупо! – возразила ему Евпраксия: – пустой и дрянной вы человечишка! – прибавила она потом.
– Ну, можете браниться, сколько вам угодно, – отвечал Бакланов и вышел.
– Что ты рассердилась из-за таких пустяков, – сказал ей Валерьян Сабакеев, бывший свидетелем всей этой сцены.
– Нет, не пустяки! – отвечала она, продолжая рыдать: – вероятно, от какой-нибудь госпожи своей получил.
– Ревность, значит, – заметил ей с улыбкой брат.
– Вот уж нет!.. Пускай, сколько хочет, имеет их, – отвечала, впрочем, покраснев, Евпраксия. – Сам же ведь после будет мучиться и терзаться… мучить и терзать других! – заключила она и ушла к детям в детскую; но и там продолжала плакать.
Бакланов все это время у себя в кабинете потихоньку одевался, или, лучше сказать, франтился напропалую: он умылся, или, лучше сказать, франтился напропалую: он умылся, надел все с иголочки новое платье, надушился и на цыпочках вышел из дому.
– Когда меня спросят, скажи, чтоя гулять пошел… Видишь, вон пальто и зонтик взял! – сказал он провожавшему его человеку, а сам, выйдя на улицу и пройдя несколько приличное расстояние, нанял извозчика и крикнул ему: – На набережную!
Перед квартирой Софи он соскочил с экипажа и проворно в отворенную почти настежь дверь.
– Друг мой, – говорил она, беря его за руку и ведя его в гостиную: – заступитесь за меня, меня обокрали всю.
– Как? – спросил Бакланов.
– Все брильянты и семьдесят пять тысяч денег.
– Господи помилуй! – воскликнул Бакланов: – но кто же?
– Должно быть, прежняя моя горничная.
– В каком виде у вас деньги были?
– Билет ломбардный.
– Именной?
– Не знаю, кажется.
Бакланов пожал плечами.
– Есть у вас, по крайней мере, номера?
– Да, господин, который привез его мне, нарочно записал в столе у меня, – отвечала Софи, несколько сконфузившись, и потом отворила туалет, где на стенке одного потайного ящика были чьей-то осторожною рукой написаны номер и число билета.