В гостиной, перед столом, на котором горела лампа с абажуром, сидел старик с владимирским крестом на шее, в сером широком сюртуке, с пришпиленною на нем анненскою звездой. Все это он носил, кажется, не столько из чехвальства, сколько из желания внушить к себе более страха. В его, с строгими чертами, лице было что-то хищническое, что-то напоминающее лица инквизиторов. Против него сидел другой старик в чем-то вроде подрясника, подпоясанном кожаным ремнем. Густые волосы его, совершенно нечесанные, были не стрижены, но, от полнейшего пренебрежения к ним, сами обсекались и были коротки. Борода его начала расти почти от самых глаз. Теперь он, пуская сквозь бороду густейший дым, курил очень дорогой табак, не сознавая ни достоинства, ни цены его. Лицо его; впрочем, было добродушно и походило на те лица, которые встречаются у здоровых, но заботливых и вдумчивых мужиков.
Перед ним на столе стояла бутылка малаги.
Увидев племянника, Евсевий Осипович проговорил: «здравствуйте!», и протянул к нему, не вставая с места, руку.
Тот принял ее и сильно, как видно, старался при этом избегнуть подобострастной позы.
Другой старик, напротив, сейчас же встал и отвесил Бакланову, в полспины, добродушнейший поклон.
Тот поспешил ему ответить тем же.
Все наконец уселись.
– Вы долго ли там жили? – заговорил Евсевий Осипович, продолжая начатый еще прежде им разговор с его собеседником.
– Пять лет! – отвечал тот каким-то необыкновенно искренним голосом. – Первые-то два года на цепи было держаться; ну, да тоже телом-то, что ли, хлибок, ажно раны по всему пошли!.. Народу ко мне ходило; стали уговаривать: «батюшка, говорят, что ты так мучаешься-то!.. спусти себя с цепи0то»… одначе я не слушался!
– Не слушался!.. – повторил Евсевий Осипович в одно и то же время с благоговением и удивлением.
– Да… только другой уж странник, сибиряк тоже наш, приходит ко мне… поговорил я с ним… Вижу, наставником мне может быть… открылся я ему… «Что же, гооврит: видно, Бог не приемлет этой жертвы! Аще не имаши силы творити, да отметешься! Может, теперь ты и в миру станешь жить крепко». Однакоже, брат, как вышел, так и искусился.
– Чем же? – спросил Евсевий Осипович с строгим лицом.
– Да всего и есть, что в лес погулять вышел, а лесища там, и Господи! какие райские! Эта лиственница… береза наша сладкосочная… трава густая, пахучая… сладкогласные птицы поют… Я сооблазнился, грешным делом, да грибков и понабрал, – молоденьких все таких, и пришел в соседнее селенье; там нас хорошо, ласково принимают!..
– Хорошо? – спросил Евсевий Оспиович.
– Да, все равно за отцов родных… Попросил я одну старушку… «Зажарь», говорю. «Ай, отче, говорит, повели только!» – и нажарила мне, братец, большую-большущую сковороду, все на маслице, я и съел, и так после того моторить меня стало. «Нет, демаю, баста! шалишь, не гожусь еще в мире жить», и в келью опять…
– Это он в землянках и в дебрях сибирских жил, – обратился Евсевий Осипович к Бакланову и несколько времени не спускал с него глаз, как бы желая изведать, что такое он думает о том, что теперь слышит и видит перед собой.
Александр, со своей стороны, не находился ничего делать, как глядеть себе на ногти.
– В человеке два Адама: один ветхий, греховный, а другой – новый, во Христе обновленный. Если теперь телеса наши, этого Адама греховного, не бичевать, они сейчас же возымут…
– Несколько уже видений имел, – объяснил совершенно серьезным образом Евсевий Осипович о своем госте.
– Табак я нюхать люблю, – продолжал и тот, как бы в подтверждение его слов: – сидишь этак, вдруг подходит к тебе девка или баба – красивая такая: «Отче, говорит, на-ка, табачку понюхай!». Ну, перектрестился и видишь, что наваждение одно!..
Евсевий Осипович сидел, распустив от умиления руки.
– А я-те сказывал, как гора мне сказала: «аминь»?
– Нет, – отвечал Евсевий Осипович, как бы очнувшись.
– Иду я, братец, в Пермской губернии и так приустал, Боже ты мой! – ноги обтер… спинищу разломило, хоть ложись да умирай тут, – шабаш! Только я, братец, взмолился: «Господи! говорю, в скорбях, недугах и печалях вопию к Тебе», так, знаешь, молитвинку от себя свою проговорил… Тоько, братец ты мой, гора-то… боьшущая такая быа, на которую я пер-то: «аминь!», говорит.
– Да почем же ты знаешь, что это гора сказала?.. – спросил даже Евсевий Осипович с некоторым сомнением.
– Да никого, друже мое, никого, окромя ее, не было… так-таки твердым мужским голосом и говорит: «аминь!», говорит. Ну уж я и взмоился, всплакал тут…
Бакланов все это слушал, как ошеломленный, и думал: «Что, эти два человека – помешаны или только плуты?». Но дядя был замечательного ума человек, а странник казался таким добрым и откровенным. Невольно мелькавшая в это время улыбка на губах Баклановане скрылась от блестящего и холодного, как сталь, взгляда дяди.
Собеседник его наконец начал вставать и прощаться.
– Выпей на дорожку посошок-то! – сказал ему Евсевий Осипович.
– Ты вот меня сладким винцом угощаешь, – отвечал старик, выпивая рюмку: – а я больше водку мужицкую, простую люблю, да не пью!
– И не пей, гадость! – подтвердил Евсевий Осипович.
– Не упивайся вином: в нем же есть блуд, а она, наша матушка российская, такая насчет этого разбористая… – говорил старик, ища свой посох и клобук.
– Ну, прощайте, – сказал он.
– Прощайте, отче!
– Князь Василью Петровичу скажи, что как назад пойду, так к нему жить зайду, беспременно, не кучился бы.
– Скажу!
– А у графини Вареньки я посошок свой железный оставил; скажи, чтоб она владела им на здоровье да во спасенье.