– Ну и прекрасно! – воскликнула Казимира оживленным голосом: – а меня возьмите в экономки… Я бы за маленькую плату пошла…
– Непременно, очень рад! – отвечал Александр и затем, вздохнув, пошел к себе в комнату. Там он велел человеку укладывать вещи.
Невдолге Казимира, с бледным и испуганным лицом, заглянула к нему.
– Вы уж уезжаете? – спросила она.
– Да-с! – отвечал ей Бакланов почти грубо.
Часов в десять вечера на извощичьей тройке подъехал Венявин. Александр зашел к Фальковским только на минуту – отдать деньги и распроститься. У самой старухи он с некоторым чувством поцеловал руку.
– Благодарю вас за все, за все! – проговорил он.
– Ничего, ничего, что это, помилуйте! – отвечала та со слезами на глазах.
Казимире он ничего не сказал, но она ему сама сказала, крепко-крепко сжимая его руку:
– Смотрите же, возьмите меня в экономки.
Бедная девушка думала хоть на этой мысли успокоиться.
– Непременно, – отвечал ей Александр рассеянным голосом.
Когда они выехали за заставу, утренняя заря, которая в начале июня обыкновенно сходится с вечернею, показалась на горизонте.
– Прощай, Москва! – проговорил Бакланов и потом потер себе лоб. – Глупо, брат, мы с тобой сделали, что вышли не кандидатами! – прибавил он, обращаясь к Венявину.
– Что ж, ничего! – возразил тот.
– Нет, не ничего! – повторил Александр и вздохнул.
Он договорился наконец до истинной своей болячки: его мучило честолюбие. Проскриптского, вышедшего кандидатом, и Варегина, оставленного при университете, он не в состоянии был видеть и переносил только Венявина за его бесконечную доброту и за то, что тот вышел под звездочкой.
Заря на востоке, точно пророчествуя молодым людям об их жизни вперед, все больше и больше разгоралась и открывала перед ними окрестности.
Александр подъезжал к дому часов в пять ясного летнего вечера. От цветущей черемухи в небольшом перелеске и от соседних, под горою, лугов воздух был напоен почти опьяняющим благоуханием. Жаворонок, летя вверх прямою стрелой, отчаянно пел; яровые поля по сторонам ярко-ярко зеленели. Вишневый и яблочный сад представлялся издали какой-то темной зеленью. Из-за него показывалась красноватая, черепичная крыша дома. Когда подъехали к воротам, огромный дворовой пес, откуда-то выскочив, несся, как бы затем, чтобы разразиться лаем; но, увидев сидевшего на облучке лакея Бакланова, тотчас же завилял хвостом и начал весело около него прыгать. Сидевший в тарантасе лягаш Александра тоже соскочил к собрату, и, обнюхавшись, они сейчас же побежали несколько в сторону, как бы желая, после столь долгой разлуки, поскорее и по секрету что-то такое сообщить друг другу. Из прочих живых существ никого было не видать. Бакланов вылез из экипажа и вошел в дом через огромное среднее крыльцо, двери которого были насежь отворены. В зале, через открытые окна, всюду ходил свежий ветер, и по всем столам были рассыпаны для высушки целые кусты розового листу.
– Как здесь славно! – невольно проговорил Бакланов и пошел в гостиную. Там ключница Еремеевна, очень благообразная старушка, в очках, старательно чистила землянику.
– Ай, батюшки! – воскликнула она, точно ее кто испугал. – Маменьке сказать надо! – прибавила она, вставая и отряхивая подол, а потом сейчас же побжала частенькою походкой и начала сходить с лесенки балкона. Александр пошел за ней. Аполлинария Матвеевна, предуведомленная другой девчонкой, бежала, запыхавшись и подняв платье, по длинной аллее, идущей немного в гору.
Бакланов сделал к ней несколько шагов.
– Здравствуй, ангел мой! дружок мой! – говорила она, целуя сына, по обыкновению, со слезами; а потом, совсем раскиснув, оперлась на его руку и пошла с ним на балкон.
– Ух! ух! – говорила она, тяжело опускаясь на кресло.
Александр довольно почтительно сел около нее.
– Чаю, Еремеевна, чаю! – говорила Аполлинария Матвеевна.
– Сию минуточку, сию! – говорила старуха, и действительно, вслед же за сим, под ее надзором, молодая и краснощекая, как маков цвет, горничная, взглядывая исподлобья на молодого барина, притащила на балкон самовар и поставила на нарочно приготовленный для него столик. Самовар шипел, горячился, как будто бы своею искусственною жизнью хотел перещеголять окружавшую его со всех сторон настоящую, живую жизнь, в которой и пчелы жужжали в растущем около балкона чертополохе, и воробьи чирикали, рассевшись огромною кучей по палочкам в горохе, наконец из куртин с цветами и из травы на лугу слышались те мириады звуков, которыми дышит весенняя природа. Александр всем этим бесконечно наслаждаться.
Еремеевна, притащив сдобных булок и густейших сливок, разлила чай и подала сначала барчуку, а потом Аполлинарии Матвеевне.
– Ай, нет! Мне квасу бы наперед, – сказала та, и в самом деле отдернула сначала два стакана квасу, а потом сейчас же принялась пить чай со сливками.
– Все уже ты свои ученья кончил, милый друг? – спросила она как-то робко сына.
– Все-с.
– Вон нынче какие по этому почтмейстерству места славные.
– Чем же это?
– Да вон Клементия Гаврилыча Хляева, знаешь, чай?.. Самый пустой был дворянинишка… Через какого-то тоже благодетеля в Петербурге получил это место, и так теперь грабит, что и Господи! Прежде брали по две копейки с рубля, а он наложил по четыре… Что слез в народе, а ему хорошо.
– Канальям везде хорошо! – сказал Александр, невольно улыбаясь наивному объяснению матери.
– Вот бы тебе такое место, право!.. Хоть бы через братца, что ли!.. Написал бы ему и попросил, – прибавила она, и не подозревая, что такое говорит.