– Слышала, слышала, – отвечала ей Надежда Павловна.
– Все вот, бывало, говорил: «ишь, говорит, как тебя дует горой, скоро лопнешь»; а вот сам наперед и убрался.
Находясь у мужа в страшно-ежовых рукавицах, Аполлинария Матвеевна решительно была рада, что он умер.
– А это Соня моя! Вы, верно, не узнали ее, – отнеслась было к ней Надежда Павловна.
– Ай, нет!.. Как это возможно! Здравствуй, душечка! – проговорила она, проворно целуясь с Соней, Бакланова и снова принялась за свое: – в гробу-то, родная моя, говорят, лежал такой черный да нехороший.
– Замуж выходит! – попробовала было еще раз пояснить ей Надежда Павловна.
– Ну вот, поздравляю! – сказала и на это полувнимательно Аполлинария Матвеевна.
– Не прикажете ли кофею? – отнеслась к ней Соня.
– Ой, пожалуй! – отвечала Аполлинария Матвеевна каким-то сентиментальным голосом.
Сколько эта дама пила и ела, представить себе даже невозможно.
Соня принесла ей огромную чашку кофе и целый ворох сухарей.
– А Саша-то мой, нуте-ка, тетенька, – продолжала Аполлинария Матвеевна: – послала я его к тетушке: ну, тоже, думаю, может и наследство от нее быть… – объяснила она откровенно.
Надежда Павловна незаметно, но злобно улыбнулась.
– Только слышу, что он вместо того здесь, а там и в Москве… Я так и обмерла: в глазах у меня потемнело… (при этом Аполлинария Матвеевна в самом деле закатила несколько свои глаза). Писала уж и жаловалась на него братцу, Евсевью Осипычу… Он, спасибо, нарочно своего московского управляющего посылал разузнавать, тот все и описывает, все их каверзы…
На последних словах Аполлинария Матвеевна, в полнейшем отчаянии, развела руками.
Соня все внимательней и внимательней к ней прислушивалась.
– Что же такое? – спросила Надежда Павловна.
– Пьют, родная! В пору большим таким пить (Сашу своего Аполлинария Матвеевна считала до сих пор еще чуть ли не десятилетком). Управляющий-то прямо за ними в трактир и прошел: дым коромыслом стоит… двоим уж там в сенях голову холодной водой обливали… «речи говорят»… сам уж братец в письме своею ручкой прибавляет: «такие говорят, что ныне времена строгие, пожалуй, того и гляди, улетят куда-нибудь».
– Но, может-быть, это другие, и не ваш Александр, – попробовала было утешить ее Надежда Павловна.
– О, полноте-ка, тетенька! – воскликнула Аполлинария Матвеевна, махнув рукой: – первый, говорят, коновод на все. Он ведь у меня умный: не в меня, а в покойника. Как орел, говорят, так и ходит. Больно боюсь, тетенька, чтоб он распутничать не начал!
– Чтой-то, какие глупости! – произнесла Надежда Павловна, показывая Аполлинарии Матвеевне глазами на дочь, но та ничего не поняла.
– Говорят, уж и есть это… очень боюсь. Научите меня, тетенька, вы у нас умная этакая, что мне делать-то?
– Напишите ему письмо построже.
– Писала, родная… Священника и сочинить-то просила, чтобы поскладней вышло. Таково чувствительно написал… Так ведь что они, балбесы? Только то и отвечает: «Вольно вам, маменька, говорит, всяким глупостям верить».
Надежда Павловна, чтобы как-нибудь поскорей прекратить этот визит, ничего ей не отвечала.
– Сама, тетенька, думала ехать в Москву-то, да тоже думаю: они там меня совсем засмеют! – заключила Аполлинария Матвеевна и затем, видно, выболтав все, что ей нужно было, поднялась.
– Прощайте, тетенька! Неужели в этих конурах вы свадьбу-то станете делать!.. Наняли бы дом у меня… И то уж с полгода стоит без постояльцев, разоренье такое! – прибавила она, уходя и по-прежнему небрежно прощаясь с Соней.
Мать и дочь, оставшись вдвоем, молчали.
Соня стояла у окна. В светлых глазах ее блестели слезы. Печальный образ прощавшегося с ней Александра невольно восстал перед ней.
Слова, сказанные им при прощаньи: «Если я не нашел в прекрасном, то найду в дурном», значит, были не фраза.
– Мамаша, я поеду прокатиться! – проговорила она.
– Поезжай! – отвечала та.
Яков назарович, зная наклонности невесты, подарил ей чудесные чухонские саночки, с красивым кучером и с превосходным вороным рысаком.
Соня почти каждый день ездила кататься в своем экипаже, и теперь, сев в него и уставив свое хорошенькое личико против мороза, велела себя везти скорей-скорей. Ей хотелось как-нибудь поразмыкать свое горе. Она пролетела таким образом площадь, Ивановскую улицу, Калязинскую, но потом вдруг, как бы встрепенувшись, закричала кучеру:
– Постой! стой!
Тот остановился.
– Monsieur Венявин! – крикнула Соня студенту в плоховатой шинели, смиренно проходившему по снежному тротуару.
Тот обернулся и, узнав, кто его кличет, подошел улыбаясь, краснея, застегивая свой вицмундир и приглаживая волосы.
– Pardon, monsieur Венявин, что я вас беспокою! – сказала Соня (Александр неоднократно говорил ей о своем приятеле и даже показывал ей его). – Parlez-vous francais? – прибавила она.
– Ах, oui, madame! – отвечал Венявин, страшно конфузясь и варварски произнося.
– Aves-vous l'adresse de monsieur Бакланов?
– Oui, madame! – отвечал Венявин, сделав все умственное усилие, чтобы понять то, что ему сказали.
– Je vous prie de lui envoyer un petit billet de ma part… Нет ли с вами карандаша? – последние слова Соня нарочно сказала по-русски.
– Oui, madame! – отвечал торопливо Венявин и выхватил из бокового кармана карандаш.
Соня от обертки, в которую завернута была материя, взятая ею, чтобы переменить в лавках, оторвала клочок бумаги и написала на нем: «Вы безумный человек! Вас любят, но что же делать!.. Того не велит Бог и люди, и если теперь выходят замуж, так, может-быть, затем, чтобы посмеяться над святым таинством. Прощайте, не делайте глупостей и забудьте душой вашу Софи».