Чтобы избежать давки, Евпраксия повернула на Екатерининский канал.
Бакланов едва успевал следовать за ней.
В переулке их остановила целая куча народа.
– Ваше благородие… ваше благородие! – закричал из толпы голос к Бакланову.
– Что такое тут? – спросил тот.
Толпа напирала на двух каких-то господ, из которых одного огромного мужика несколько человек держали за руки; а другой, совершенный старичишка, дрожащею и слабою рукою повертывал ему галстук, с видимою целью удавить его.
– Кто тебя научал?.. Кто?.. – говорил он.
– Что такое? – повторил еще раз Бакланов.
– Поджигатель… У старичка дом-то поджигал, – отвечал кто-то ему.
– Кто научил? – повторял, уже покраснев от бешенства, старичишка.
– Поляки, ваше благородие, Матерь Божия! – пробормотал мужик.
– О-го-го-го! – заголосила толпа и повалила в сторону от Бакланова.
– Го-го-го-го! – слышалось ему еще несколько раз.
– А супружницу-то его швырнули в огонь, – объяснил ему проходивший мимо молодой мещанин.
Остановленный всею этой сценой, Бакланов едва догнал Евпраксию.
– Дай мне руку! – сказал он.
– На! – отвечала та, как помешанная, и все шла вперед.
Бакланов между тем припоминал черты мужика: не оставалось никакого сомнения, что это был Михайла, кучер Басардиных, а супружница его, вероятно, Иродиада.
На Садовой, перед банком, толпа снова остановила их.
Раздались какие-то клики, и вдали мелькал белый султан.
Бакланов сам невольно приостановился. Это шел государь.
– Батюшка наш… батюшка!.. – стонали и охали женщины.
– Ваше Императорское Величество, – повторяли мужики.
У чиновников некоторых головы дрожали.
Бакланов почувствовал, что и у него невольно навернулись слезы.
Евпраксия продолжала сама расталкивать народ, и им удалось наконец снова выбраться на Невский.
– Вези в Графский переулок! – сказала она, проворно садясь на первого извозчика.
Бакланов поспешил сесть с нею.
– Кто это такие поджигают? – спросил он у извозчика.
– Да кто их знает, батюшка!.. Этта вот тоже я ехал… так молодой баринок… как вот их?.. на Васильевском острову еще ученье-то им идет…
– Да, знаю! – подхватил Бакланов.
– Так как тоже от народу-то бежал, схватить было его хотели.
Бакланов невольно при этом припомнил, как он всегда спорил с молодыми людьми и уверял их, что они народа не знают. Они думали, что народ с ними, а он заподозрил их в первом скверном преступлении.
– А болтают тоже, и поляк этот жжет, – продолжал разговорчивый извозчик.
– Очень может быть!
– Болтают так… сказывают, – подтвердил извозчик.
Перед одним домом Евпраксия остановила извозчика и проворно пошла по лестнице.
Бакланов последовал за ней.
Она дернула за звонок.
Отворили, и в зале стояли Валерьян и Митя уже в курточках, а Петя еще в рубашечке. Она сразу всех их и обняла и прижала к груди.
Бакланова дети не узнали, и только один Валерьян сказал наконец:
– Ах, это папаша!
В дверях гостиной стояла старуха Сабакеева.
Бакланов едва имел духу подойти к ней к руке.
– Что, батюшка, отыскали наконец! – произнесла она голосом, исполненным презрения: – а где Валерьян? – прибавила она.
Бакланов молчал и смотрел на жену.
– Валерьян арестован! – отвечала та.
Старуха несколько времени смотрела на дочь, а Евпраксия на нее.
– Этого надобно было почти ожидать! – пояснила она матери.
– Да! – произнесла старуха, и обе потом, не сказав ни слова больше, разошлись по своим комнатам.
Как ни велик был у обеих нравственный закал, но на этот раз однако, видно, не хватило его!
Через полгода.
На Васильевском острове знакомая нам гостиная Ливанова представляла далеко не прежнее убранство: в обоих передних углах ее стояли киоты с дорогими образами. Образ Спасителя с пронзенною стрелками головой тоже был тут. Перед обоими киотами корели лампады. В комнате, сильно натопленной, вместо прежнего приятного запаха духами, пахло лекарствами. Сам Евсевий Осипович, худой, как мертвец, совсем плешивый, но еще с сверкающими глазами, лежал на постели под пуховым одеялом. У кровати его сидела, в черном платье и с заплаканными глазами, Евпраксия. Около года уже старик был тяжко болен; ни от трудностей и невзгод житейских, ни от коварства и изменчивости людей никогда Ливанов не поникал гордою головой своей; он знал, что он все поборет и над всем восторжествует умом своим. Но чего не сделала вся жизнь, то сделал страх смерти. Евсевий Осипович смирился духом; прежнее его мистическое направление приняло чисто религиозный характер; он сделался кроток со всеми в обращении, строил на свой счет больницу, рассылал деньги по бедным церквам, ко всем родным своим написал исполненные любви и покаяния письма, в том числе и Бакланову, который сейчас же приехал к нему и привез жену. Больной старик с первого же разу заинтересовал Евпраксию; он так умно и красно говорил о разных религиозных предметах. Евсевий Осипович, в свою очередь, заметив в племяннице настроение, схожее с своим, с удовольствием взялся ее довоспитывать: он все еще любил, хотя бы то и на самых чистых основаниях, сближаться с женщинами. Евпраксия стала к нему заезжать раза по два в неделю: во-первых, чтобы посетить его, как больного, а во-вторых, чтоб и побеседовать с ним. В настоящее свидание, несмотря на заметную слабость, Евсевий Осипович говорил очень много и красноречиво.
– Мирной и скорой кончины мне Бог не пошлет! – пояснял он: – я очень много грешил мыслями и делом, но ты чиста и невинна…
– Я ни в чем не виновата, – подтврдила и Евпраксия.